Понедельник, 12 октября 2020 14:15

"Читаем вместе". "Жестокий век", Исай Калашников, Глава двадцать девятая.

Она стояла нетронутой, но матери в ней не было.

— Мама! — громко крикнул он.

 

Никто не отозвался. Он заметался среди людей, выкрикивая все громче, все отчаяннее:

 

— Мама! Мама!

 

Подошел Сорган-Шира. В руках он держал палку с привязанным к ней салом. Она ярко горела, распространяя запах жареного.

 

— Твою мать, кажется, увезли. Я слышал ее голос. Она звала тебя.

 

Голова Сорган-Шира была мокрой, жиденькие волосы прядями прилипли к лысине. Он зябко ежился, палка в его руке слегка подрагивала, на землю с шипением падали капли горячего жира. Тайчу-Кури взял из его рук палку, пошел к юрте дедушки Каймиш. В ней было пусто. В открытый дверной проем захлестывались дождевые струи, кошма возле порога, там, где дремал недавно пес, была мокрой, а собака лежала в десяти шагах от юрты. Голова разрублена, зубы застыли в злобном оскале.

 

По всей юрте валялись нарезанные им палки. В очаге еле теплился огонь. Тайчу-Кури все осматривал торопливо, с лихорадочной поспешностью.

 

Потом вдруг понял: спешить некуда. Совсем некуда. Ничего не осталось. Еще недавно у него было все, чего он желал, и вот — ничего. Зачем было бежать от меркитов если у них — мать, Каймиш, ее дедушка?

 

Выбросил палку с огнем из юрты. Она упала в мокрую траву, угасла. И сразу стало темно. Огонь в очаге светился зловещим красным глазом.

 

Тайчу-Кури стоял в юрте, сжимая и разжимая пальцы. Мокрая одежда прилипла к телу, по коже пробегал озноб, глухая боль теснила сердце. Надо было развести огонь, высушиться, но одному сидеть в юрте стало невыносимо, и он понуро потащился в курень. Зашел к Джарчиудаю. Ни кузнец, угрюмый больше, чем всегда, ни его сыновья не спали. В юрте было все перевернуто.

 

— И у вас были?

 

— Нет, до нас они не успели дойти. Мы уходим из этого проклятого куреня! — Кузнец выругался, грубо спросил:

 

— Чего тебе?

 

— Ничего. Маму, Каймиш… — Тайчу-Кури не договорил, слова застряли в горле.

 

Джарчиудай крякнул, выругался еще злее, налил в чашу архи, сунул ее в руки Тайчу-Кури, приказал:

 

— Пей.

 

Он выпил. Озноб стал проходить.

 

— Сегодня хотите бежать?

 

— Когда же еще? Пока тут шум, крик и неразбериха, нас ловить не будут.

 

— А куда бежите?

 

— Все равно куда. Будем кочевать из куреня в курень. Хуже, чем тут, не будет. Когда меня избили за побег Тэмуджина, я им сказал: уйду. И вот я ухожу. — Джарчиудай налил архи себе, выпил. — Джэлмэ, седлай коня. Да поглядывай, не увидел бы кто. Субэдэй, положи эту чашку в суму… Ты, Тайчу-Кури, можешь идти с нами.

 

— Я буду ждать. Таргутай-Кирилтух отобьет наших.

 

— Может быть, отобьет. Но скорее всего сделает другое. Нападет на какой-нибудь курень меркитов, похватает людей, приведет сюда. Больше ему ничего не нужно. Что для Кирилтуха твоя мать? Для нойонов черные люди что овцы, идут по счету.

 

Кузнец завернул в мягкую кожу молотки, клещи, крепко стянул сверток ремнями, подал младшему сыну.

 

— Ты понесешь.

 

— Тяжелый, — скривился Чаурхан-Субэдэй.

 

— Молчи! Кто не боится тяжестей, тот живет легко. И не кривись. Конь у нас один, половину груза придется нести на себе.

 

Вошел Джэлмэ. Вдвоем с отцом они вынесли узлы и сумы, привязали к седлу. Все остальное уложили в заплечные мешки. В юрте стало пусто.

 

Джарчиудай стал на колени перед очагом, пошептал слова молитвы, дергая клочковатыми бровями. Поднялся и, ни на кого не глянув, шагнул за порог.

 

Джэлмэ, Чаурхан-Субэдэй, горбатясь под тяжестью заплечных мешков, последовали за ним.

 

Тайчу-Кури проводил их за курень.

 

Шли молча. За спиной сопела лошадь. С неба тихо сыпался мелкий дождик. В курене все еще мелькали огни.

 

— Все-таки, может быть, пойдешь с нами? — спросил Джарчиудай. — Нет?

 

Ну, как знаешь. Зайди в мою юрту. Там еще осталась архи. Забыл тебе сразу сказать.

 

— Ничего мне больше не надо.

 

Он распрощался, остановился. Джарчиудая, его сыновей, тяжело навьюченную лошадь сразу же поглотила тьма. Какое-то время еще слышал глухие шаги, но и эти звуки размыло тихое шуршание дождя. А он все стоял, прислушиваясь к шуршанию, к боли в своем сердце, ставшей вдруг пронзительно острой.